Глазами клена

16 июля 2011, 22:19

 

 

Сам себе казался…

Сергей Есенин

Мне их всегда было жалко, людей. Им приходится много ходить, ездить, невозможно спокойно постоять на месте. Они же все самое интересное пропускают, которое происходит именно там, откуда они должны все время уходить.

А мне вот повезло, я давно распростерся над желтым вагончиком. Даже не помню, когда его поставили на моей поляне. В нем один человек долго жил. Он-то всё понимал про правильность места — ходил только на работу, недалеко, в моей зоне видимости почти что, на хозяина кэмпинга работал, да. И как можно называть таким сучковатым словом «кэмпинг» светлые поляны с перелесками по краешкам? Мне, конечно, только моя поляна видна, тут пара клёников поменьше, чинара есть, облезлая, бесстыжая, смотреть тошно, да еще ивы у ручья, руками полощут. А вкруг поляны — там уже толпится все — ели-клены-березы — все в кучу. Ну и какой же это кэмпинг?

Тот человек долго в вагончике прожил. Тихо-тихо, только на работу уезжал на тракторишке своем — дрова собирать, другие домики латать, мусор вывозить… после выходных много дряни оставается. В пору листопада работы особенно прибывает. Из-за нас, конечно, и из-за зрителей. Со всех сторон съезжаются любоваться. Он как большой мышонок жил, тихонько, не слыхать. Умер лет пять назад. Вагончик пустой стоял, кто-то другой из обслуги приходил за мной листья убирать, я даже не приглядывался.

А этой весной, полгода стало быть тому, ночью апрельской… Холодная была ночь, вызвездило, у меня только почки начали чесаться по-хорошему, по-весеннему так, непритворно, а не как иной раз в январский мороз бывает… Так вот, ночью подъехала к домику машина, темная, большая. Здешние работники на таких суровых не ездят, у них все тележки старенькие , тарахтят и пахнут удушливо. Но иной раз турист заблудится , на мою поляну заедет — так у них машины лощеные, смотрится сверху — как нарядный мыльный пузырь.

Из машины трое вышли, двое мужчин и женщина. Один, вроде как, Главный был. Отомкнул дверь в вагончик, свет включил на крылечке.

— Добро пожаловать домой, — так и сказал остальным двоим. — Вот здесь, в пакете, ваши документы. Все, что нужно для жизни, даже пара кредитных карточек. Только не спешите ими пользоваться — у их хозяев плохая кредитная история.

На этих словах смешался, отвернулся, закашлялся, полез в пакет. Протянул какую-то бумажку мужчине:

— Отныне Вы — Дэвид Хэнли, родом из Монтаны, 47 лет. А Ваша жена — миссис Джессика Хэнли из той же Монтаны, 40 лет…

Женщину я в тот вечер так и не разглядел — то ли усталая она была, то ли испуганная. Сразу заскочила в дом, зашебуршила деловито.

— Работать будете в этом кэмпинге. Хозяин — наш ветеран, вопросов не задает. Мне звонить можно только если вас кто-то узнает, — вздохнул устало, добавил, — по-настоящему узнает, а не просто какой-то бабе покажется, что она вас прежде видала.

Новый Дэвид молчал, курил, пахло горько.

— Работы тут больше всего осенью, в листопад. Со всей страны люди съезжаются, — продолжал меж тем Главный.

— И что тут такого особенного в листопад? — голос у нового Дэвида был хриплый, мрачный. Не интересовал его листопад, ему хотелось, чтобы все сгинули. И побыстрее.

— Красиво очень. И только в этих лесах бывает так… дерево вдруг начинает дрожать-дрожать и раз — все листья моментально сбрасывает. И никто не знает — почему. Что угодно может быть сигналом — свист или ветер… Или гуси с неба клином закричат. Я ж отсюда родом, из Миннесоты… Мы мальчишками загадывали — какое дерево раньше листья сбросит.

Надо же, понял про гусей, которые с неба кричат. Но это для меня, у других, может, вовсе другой зов.

— А потом будет снег и холод, — уронил, припечатал новый Дэвид Хэнли.

— Лучше никому не знать, что приехавшие из Монтаны Хэнли никогда в жизни не видели листопада и снега, — отрезал Главный.

— Я видел, — Дэвид прикурил еще одну сигарету, — на Аляске, когда служил… а толку-то? Ладно, спасибо.

— Благодарите государственную программу защиты свидетелей, — Главный спрятал обиду за гладкой фразой. Люди привыкают к неблагодарности, но медленно, плохо, как мы — к камню под корнем. Жить можно, но саднит.

Дэвид ушел в вагончик. Главный на секунду задержался возле меня, провел рукой по стволу. Полыхнуло узнаванием — со мной так бывает — человек, черкающий чужие судьбы… Человек-молния. Усталая молния. Уехал.

Дэвид все время мерз. Кашлял, чихал. Но летом ему, конечно, полегчало, лето жаркое, сочное. Он полюбил сидеть, курить, спиной привалившись ко мне. Из его памяти выплывало странное: всё очень синее, разных оттенков, но обязательно синее, словно и сверху и снизу — небо. И тишина. Ни птиц, ни ветра, только неназойливый легкий звон. А иногда высвечивалась яркая поверхность, слепящая, гладкая, как озеро, что моей верхушке видно, только гораздо больше, ярче и… цепь на солнце блестит. Звеньями поворачивается. Он даже не жил — дышал памятью о том мире.

Своим чередом накатил сентябрь. Жара отпустила, ночи похолодали. Дэвид все время кутался в куртку такую мягкую, с капюшоном… на груди зверь нарисован, странный, без лап, на дирижабль похож. В его синем мире такие звери двигались юрко, красиво, как птицы, только без крыльев. А Дэвид тосковал. Сидел на моих корнях, курил, вдыхал свой мир, молчал. Я томился, захлебываясь его страхом. Перед холодом, зимой, снегом этим дурацким. Даже перед листопадом. А вокруг все хорошело, к последнему параду готовясь — розовое, лиловое, желтое, алое, бордовое, даже фиолетовое. А у Дэвида спина ноет, как поет, — я корой чувствую — несчастьем ноет, отчаянием, когда все ненавистно.

***

Сегодня — день специальный, октябрьский — народу в кэмпинге полно. Самое красивое время. Скоро уже заветный гусиный крик услышу, может, даже нынче. Или завтра.

… Я увидел ее за пределами моей поляны, загодя, около ив, за ручьем. День к вечеру катился. Она и сама была, как ива — руки тонкие, сама тонкая, и руками при ходьбе легко так ведет, будто летит. И пряди вдоль лица, как ивовые веточки, рыжие по осени. Наверное, приехала на листопад смотреть, загадывать, кто из нас раньше.

Женщина-ива шла от одного дерева к другому, смотрела, насмотреться не могла. Так и добрела до вагончика. Остановилась полюбоваться мной. Все так делают. Я, в общем-то, красавец, без ложной скромности. И тут из вагончика вышел Дэвид. Ива приросла намертво, словно и вправду ивой была, только руками-ветками взмахнула и вскрикнула:

— Марк? — будто давно хотела этим именем кого-то назвать, стосковалась по звукам, по тому, как губы складываются.

Дэвид застыл, закаменел. Смотрит на нее, молча, забыл прикурить.

— Ну конечно же, Марк, — она отмерла, оттаяла, изнутри вся засветилась, как яблонька по весне,- и даже твоя любимая куртка с майамским дельфином! Марк!

— Извините, мисс, — он совсем охрип, наш Дэвид, — Вы обознались. Я Дэвид Хэнли, и я никогда не бывал в Майами. А куртка… ее забыл кто-то из туристов, я в ней просто работаю, удобно…

Ива замолчала, отступила на шаг, завяла, пожухла, почти засохла… Из вагончика появилась Джессика.

— Селина? — Ива уже не прозвенела, скорее вышептала вышептала остатки надежды.

— Джесс, иди в дом, я сейчас, только покурю, — Дэвид умел быть строгим. И добавил, когда за спиной жены закрылась дверь. — Мисс, Вы идите… Не расстраивайтесь мисс, мы здесь все на одно лицо, никогда не замечали? Идите мисс, любуйтесь листопадом, вы же за этим приехали?

— Да-да, извините, бывает же такое, ради Бога, извините, — Ива уходила, почти бежала прочь с поляны, не оглядываясь. Жаль, она так и не прикоснулась ко мне. Я буду тосковать. Не случилось.

И вот он сидит, прямо сейчас, к моему стволу привалившись. Курит… Сигареты о мои корни тушит. Нет, мне не больно. Я пью. Его отчаяние, его память. А там… Женщина-Ива, только не рыжая, пурпурная какая-то, в синем этом мире, раскинув руки, летит в тишине. Медленно-медленно, как во сне. И слабый легкий звон в ушах. Что это? Понять не могу… Будто пузырьки воздуха лопаются… а она летит, летит… А Дэвид, который Марк, я ведь знаю, что Марк он, не Дэвид, все курит и курит. А по его позвоночнику, а потом по моему стволу — отчаянье, горечь, тоска. И всё черное… Не случилось, убежала, ветками помахала.

Темнеет, темнеет нынче рано. И тут… упал с неба гусиный крик. Пронзительный, до самых тонких веточек. И побежало, побежало вверх, от корней… Вы знаете, как оно бывает? Вот так: озноб, зуд, всех мелких сучочков дрожание… Сейчас, сейчас… я отпущу их на волю, все листья мои, соком напившиеся… Улетят. Пусть будет им свобода…

Знаете, какое это облегчение? Вот так, до самых кончиков почувствовать зов и сбросить их с себя? Да я к этому, почитай, каждый год с весны готовлюсь. Но не сегодня… потому что сидит у моих корней Марк-Дэвид и дышит своей памятью. А в его памяти Женщина-Ива… Навсегда. Летит.

И я понял. Если я сейчас, прямо на его голову, обрушу их всех, свои листья, от ночной влаги тяжелые, я утоплю его… в его же отчаяньи. Черные, липкие водой капающие листья… для дураков — символ умирания… Упадут, залезут всюду… за шиворот, в капюшон этой глупой куртки с кто его знает каким дельфином.

И впервые я не рад. Я держу их из последних сил, не пускаю, трепещу, не пускаю и опять трепещу в бессилии. Надо дождаться утра. Пусть будет синее прозрачное небо, ведь он так любит все синее. Пусть будет солнце, золотое солнце, слепящее, как его память. Новый день, счастливый день, промытый насквозь слезами. И тогда, утром, я отпущу их многоцветной, праздничной, шуршащей стаей. И они лягут к его ногам, как будущее. И Марк-Дэвид поймет. Он наконец-то поймет простую, но для многих людей недоступную истину. Самое лучшее всегда происходит там, где ты. Потому что ты — это и есть стержень всего.

Но как мне удержать их, как? Моих прочь рвущихся, бордовых моих, золотых? Ведь гуси кричат с неба, надрываются, зовут, а до рассвета еще так далеко!

18.218.108.24

Ошибка в тексте? Выдели её и нажми Ctrl+Enter
1 136
Комментировать могут только зарегистрированные пользователи