Это был Город
Это был Город…
…достигнув шестнадцати лет, я решил учиться художественному формообразованию из металла, для чего отправился к своему Дяде, художник — монументалисту, в южный Город, где на территории огромного завода у него была мастерская. Бывало, когда раздавался гудок, словно огнедышащая грудь завода — гиганта переводила дух, Дядя подводил меня к дверям мастерской и показывая на людской поток шагающих после смены к проходным сталеваров, прокатчиков, монтажников, говорил: — «Смотри, это Его Величество, Рабочий Класс! — Ваяй его, рисуй всю жизнь, до последнего вздоха, только тогда о тебе скажут: — вот был Художник!» Но я был невнимателен, только сейчас стал мне понятен смысл этих слов, когда их пафос рождает горькую ностальгию и скорбь по Классу, ушедшему с исторической сцены, променяв первородство на чечевичную похлебку из волосатой лапы Капитала…
Обучение шло в ходе практического участия, а так как пределы моей ответственности были невелики, насмотревшись на работающих художников, я покидал мастерскую, ради забав юности и туристических впечатлений. Это был Город, охваченный запахом горящего металла, его сполохами там, где трамваи останавливаются передохнуть в конце долгих маршрутов.
В этом Городе я повстречал девушку, любившую щекотку и красиво певшую еврейские песни. Было беззаботное лето юности, прелесть которого осознаешь только на склоне лет…. Оставив враждебный нашей любви Город, мы удалялись в плавни великой Реки, в самую глушь ивняка, резвились на теплом мелководье, загорали и шалили. Наверное, тогда я стоял у истоков боди-арта, разрисовывая подружку угольками, оставшимися от казацких костров, которые там были повсюду, стоило только разгрести горячий песок.
Теперь я совсем не помню мою возлюбленную, только её пупок памятен мне, фотографично и почти осязаемо, глубокий, как водоворот и значительный, словно знак «сильный дагеш» в ивритской букве. Это был священный центр композиции…. Шуршал уголёк по светло-оливковой коже, девушка, тихо вскрикнув: — «Ой! Ласкотно!», напрягшись, замирала. В сокровенной белизне вились черные волоски, как стенография нашей страсти, быстрой и сильной, словно солнечный удар….
Из Города любви я бежал, как Мишка Квакин из райского сада, спасаясь от ополчения многочисленной родни моей Джульетты. Мне, «проклятому гою», как то не хотелось фатальных неприятностей «в шестнадцать мальчишеских лет»…. Так, в самом нежном возрасте, я впервые ощутил остроту межнационального вопроса.
Как в песне поется: — «Разве мог я подумать, мог поверить тогда…», что не за юношеские шалости, но за одну только Русскую речь, настоящая ненависть может обрушиться на человека в том Городе… Что те самые рабочие, их дети, могут стать врагами моих соотечественников, не на словах, выкрикиваемых одичалой, прыгающей на майдане толпой, но пулями и снарядами… Что с тобой стало, товарищ Рабочий Класс? Твои дети и внуки стыдятся и чураются наследственной принадлежности к тебе, твои, некогда гордые, женщины и даже юные девушки, предпочитают силе сплоченного классового единства, участь проституток в стане классового врага, а твои лучшие товарищи — рабочие, всеми силами стремятся в этот стан переползти…
Всю прошлую жизнь, до этой перемены социальной полярности, мне в глубине души было стыдно, что пренебрегая Дядюшкиным наказом, я работаю на себя Любимого… Теперь исчез стыд. Вместо него осталось горькое и подленькое чувство; может быть, это правильно, что я поставил на ZERO?
Ну, а что до пупков, они всегда одинаковы, даже пошло обнаженные гламурненькой модой… И нет в них для меня былого совершенства…